Неточные совпадения
«Онегин, я тогда моложе,
Я лучше, кажется, была,
И я любила вас; и что же?
Что в сердце вашем я нашла?
Какой ответ? одну суровость.
Не правда ль? Вам была не новость
Смиренной
девочки любовь?
И нынче — Боже! — стынет кровь,
Как только вспомню взгляд холодный
И эту проповедь… Но вас
Я не виню: в тот страшный час
Вы поступили благородно,
Вы были правы предо мной.
Я благодарна всей
душой…
Оно все состояло из небольшой земли, лежащей вплоть у города, от которого отделялось полем и слободой близ Волги, из пятидесяти
душ крестьян, да из двух домов — одного каменного, оставленного и запущенного, и другого деревянного домика, выстроенного его отцом, и в этом-то домике и жила Татьяна Марковна с двумя, тоже двоюродными, внучками-сиротами,
девочками по седьмому и шестому году, оставленными ей двоюродной племянницей, которую она любила, как дочь.
— И отличное дело: устрою в монастырь… Ха-ха…Бедная моя
девочка, ты не совсем здорова сегодня… Только не осуждай мать, не бери этого греха на
душу: жизнь долга, Надя; и так и этак передумаешь еще десять раз.
— Вот ращу дочь, а у самого кошки на
душе скребут, — заметил Тарас Семеныч, провожая глазами убегавшую
девочку. — Сам-то стар становлюсь, а с кем она жить-то будет?.. Вот нынче какой народ пошел: козырь на козыре. Конечно, капитал будет, а только деньгами зятя не купишь, и через золото большие слезы льются.
Ото всей
души Марья Гавриловна полюбила
девочку, чуть не каждый день проводила с нею по нескольку часов; от Марьи Гавриловны научилась Дуня тому обращенью, какое по хорошим купеческим домам водится.
Ради милой
девочки покинула она жизнь христовой невесты, горячей любовью, материнскими ласками, деннонощными заботами о сиротке наполнились ее дни, но не нарушила Дарья Сергевна строгого поста, не умалила теплых молитв перед Господом об упокоении
души погибшего в море раба Божия Мокея.
Выросла Фленушка в обители под крылышком родной матушки. Росла баловницей всей обители, сама Манефа
души в ней не слышала. Но никто, кроме игуменьи, не ведал, что строгая, благочестивая инокиня родной матерью доводится резвой
девочке. Не ведала о том и сама
девочка.
Понимал Патап Максимыч, что за бесценное сокровище в дому у него подрастает. Разумом острая, сердцем добрая, ко всему жалостливая, нрава тихого, кроткого, росла и красой полнилась Груня. Не было человека, кто бы, раз-другой увидавши
девочку, не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча
души в ней не чаяли, хоть и немногим была постарше их Груня, однако они во всем ее слушались. Ни у той, ни у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им была вместе с Груней вырасти.
Я понял, почему эта странная
девочка меня привлекала: не одной только полудикой прелестью, разлитой по всему ее тонкому телу, привлекала она меня: ее
душа мне нравилась.
— Да, да, — перебил меня Гагин. — Я вам говорю, она сумасшедшая и меня с ума сведет. Но, к счастью, она не умеет лгать — и доверяет мне. Ах, что за
душа у этой
девочки… но она себя погубит, непременно.
Должно быть, во сне я продолжал говорить еще долго и много в этом же роде, раскрывая свою
душу и стараясь заглянуть в ее
душу, но этого я уже не запомнил. Помню только, что проснулся я с знакомыми ощущением теплоты и разнеженности, как будто еще раз нашел
девочку в серой шубке…
Эти семь лет, преобразив тщедушную
девочку в высокую, полную, пышащую здоровьем девушку, не коснулись, к счастью, tabula rasa ее
души, на которой не было еще написано ни одного слова, не было сделано ни одной черточки.
Он всю свою скрытую нежность
души и потребность сердечной любви перенес на эту детвору, особенно на
девочек. Сам он был когда-то женат, но так давно, что даже позабыл об этом. Еще до войны жена сбежала от него с проезжим актером, пленясь его бархатной курткой и кружевными манжетами. Генерал посылал ей пенсию вплоть до самой ее смерти, но в дом к себе не пустил, несмотря на сцены раскаяния и слезные письма. Детей у них не было.
Петра Елисеича поразило неприятно то, что Нюрочка с видимым удовольствием согласилась остаться у Парасковьи Ивановны, —
девочка, видимо, начинала чуждаться его, что отозвалось в его
душе больною ноткой. Дорога в Мурмос шла через Пеньковку, поэтому Нюрочку довезли в том же экипаже до избушки Ефима Андреича, и она сама потянула за веревочку у ворот, а потом быстро скрылась в распахнувшейся калитке.
Понятно, что всякий человеческий звук, неожиданно врывавшийся в это настроение, действовал на него болезненным, резким диссонансом. Общение в подобные минуты возможно только с очень близкою, дружескою
душой, а у мальчика был только один такой друг его возраста, именно — белокурая
девочка из поссесорской усадьбы.
Тем не менее некоторое беспокойство шевелилось в глубине
души старого шляхтича, и потому, приведя
девочку для первого урока, он счел уместным обратиться к ней с торжественною и напыщенною речью, которая, впрочем, больше назначалась для слуха Максима.
Детьми мы все очень стеснялись его, чувствовали себя При папе связанно и неловко. Слишком он был ригористичен, слишком не понимал и не переваривал ребяческих шалостей и глупостей, слишком не чувствовал детской
души. Когда он входил в комнату, сестренки, игравшие в куклы или в школу, смущенно замолкали. Папа страдал от этого, удивлялся, почему они бросили играть, просил продолжать, замороженные
девочки пробовали продолжать, но ничего не выходило.
С удивлением вспоминаю я этот год моей жизни. Он весь заполнен образом прелестной синеглазой
девочки с каштановыми волосами. Образ этот постоянно стоял перед моими глазами, освещал
душу непрерывною радостью. Но с подлинною, живою Машею я совсем раззнакомился. При встречах мы церемонно раскланивались, церемонно разговаривали, она то и дело задирала меня, смотрела с насмешкой.
Володя увел нас с Мишею в свою комнату. Между прочим, он со смехом рассказал, что вчера зашел в комнату
девочек и нашел на столе четвертушку бумаги; на ней рукою Маши было написано несколько раз: «Милый Витечка, скоро тебя увижу». Миша и Володя смеялись, я тоже притворялся, что мне смешно, в
душе же была радость и гордость.
Другой мир, мир создания идеалов вместе с подругами, развернулся перед
девочкой, и хотя Капитолина Андреевна, ввиду того, что «благодетель» попав в руки одной «пройдохи-танцовщицы», стал менее горячо относиться к приготовляемому ему лакомому куску, и не дала Вере Семеновне кончить курс, но «иной мир» уже возымел свое действие на
душу молодой девушки, и обломать ее на свой образец и подвести под своеобразные рамки ее дома для Каоитолины Андреевны представлялось довольно затруднительно, особенно потому, что она не догадывалась о причине упорства и начала выбивать «дурь» из головы девчонки строгостью и своим авторитетом матери.
— Я понимаю вас, — пожал ей руку Аркадий Семенович, — у вас прекрасная
душа и доброе сердце… Я думал, что у моей
девочки тоже доброе сердце… Я ошибся…
Мать зато не чаяла в ней
души, и
девочка отвечала ей пылкой привязанностью.
Ее падчерица была почти красавица, почти еще
девочка, но с редким сердцем, с ясной, непорочной
душой, весела, умна, нежна.
— Но моя
девочка не виновата ни
душой, ни телом в наших ошибках…
— Не он один виноват в этом, — сказала она. — Я тоже строго веду свою
девочку, но тем не менее она знает, что у нее есть мать и что она дорога ей. Осип же не может сказать того же о своем отце, он знает вас только со стороны строгости и неприступности, если бы он подозревал, что в глубине
души вы обожаете его…
Княжна Людмила, добрая, хорошая, скромная девушка, и не подозревала, какая буря подчас клокочет в
душе ее «милой Тани», как называла она свою подругу-служанку, по-прежнему любя ее всей
душой, но вместе с тем находя совершенно естественным, что она не пользуется тем комфортом, которым окружала ее, княжну Людмилу, ее мать, и не выходит, как прежде, в гостиную, не обедает за одним столом, как бывало тогда, когда они были маленькими
девочками.
Чай пили в садике, где цвели резеда, левкои, табак и уже распускались ранние шпажники. Ярцев и Кочевой по лицу Юлии Сергеевны видели, что она переживает счастливое время душевного спокойствия и равновесия, что ей ничего не нужно, кроме того, что уже есть, и у них самих становилось на
душе покойно, славно. Кто бы что ни сказал, все выходило кстати и умно. Сосны были прекрасны, пахло смолой чудесно, как никогда раньше, и сливки были очень вкусны, и Саша была умная, хорошая
девочка…
Гурмыжская. Ты не обижаться ли вздумала? Это очень мило! Ты знай,
душа моя, я вправе думать о тебе все, что хочу. Ты
девочка с улицы, ты с мальчишками на салазках каталась.
О, нет, я не сомневалась! ни минуты не сомневалась! Я прильнула к нему и рассказывала ему быстро, быстро, словно боясь потерять время, о том, какой громадный наш институт, сколько в нем
девочек, как добр наш батюшка, как ласкова maman и какой чудесный, за
душу хватающий голосок у Варюши Чикуниной!
А тут еще любопытные, безжалостные
девочки забрасывают тебя вопросами, от которых тебе, может быть, делается еще холоднее и печальнее на
душе…
— Разве кому лучше, коли человек, раз согрешив, на всю жизнь останется в унижении?.. Девчонкой, когда вотчим ко мне с пакостью приставал, я его тяпкой ударила… Потом — одолели меня…
девочку пьяной напоили…
девочка была… чистенькая… как яблочко, была твёрдая вся, румяная… Плакала над собой… жаль было красоты своей… Не хотела я, не хотела… А потом — вижу… всё равно! Нет поворота… Дай, думаю, хошь дороже пойду. Возненавидела всех, воровала деньги, пьянствовала… До тебя — с
душой не целовала никого…
Кириллов — детски прекрасная, благородная
душа, ясно и чисто звучащая на все светлое в жизни. Но его, как и всех других, «съела идея». Человек обязан заявить своеволие, все на свете — «все равно», и «все хорошо». «Кто с голоду умрет, кто обидит и обесчестит
девочку, — хорошо. И кто размозжит голову за ребенка, и то хорошо, и кто не размозжит, и то хорошо. Все хорошо».
Все быстрее и быстрее Анна катится по откосу вниз. «Как Анна ни старалась, она не могла любить свою
девочку, а притворяться в любви она не могла». Всем существом, всею
душою Анна уходит в свою хищную, противоестественно-самодовлеющую любовь. Она спрашивает...
В мрачный и дождливый осенний вечер он возвращается домой. В темноте к нему подбегает испуганная
девочка, в ужасе что-то кричит, просит о помощи, тянет его куда-то. Но ему теперь — «все равно». А для героев Достоевского «все равно» или «все позволено» значит лишь одно: «ломай себя, а обязательно будь зол». В
душе смешному человеку жалко
девочку, но он, конечно, грозно топает ногами и прогоняет ее.
— Странно, знаете, слушать…
Девочка, с ее чистой
душой, совсем сама не понимает, что поет. Вон, послушайте-ка!
Бедная
девочка, чувствуя приближение конца, ежедневно спрашивала раздирающим
душу голосом, с глазами, полными слез.
Но вот отъехала коляска… завернула за угол, и скрылась из виду черноглазая
девочка с радостной праздничной и свежей, как майское утро,
душой.
Зеленая комната ходуном заходила в глазах Дорушки… Волнение
девочки было ей не под силу. Дорушка зашаталась, голова у нее закружилась, наполнилась туманом Ноги подкашивались. Непривычка лгать, отвращение ко всему лживому, к малейшей фальши глубоко претила честной натуре Дорушки, и в то же время страх за Дуню, ее любимую глупенькую еще малютку-подружку заставляли покривить
душой благородную чуткую Дорушку.
А мысль о мертвом отце, лежавшем в могиле, не уживалась как-то в
душе впечатлительной
девочки. Зато, когда наступила зима и земля побелела от снега и веселая Арлетта опрометчиво предложила своей воспитаннице проехаться в тройке,
девочка разрыдалась неутешными слезами и долго, страстно и отчаянно рыдала, целые сутки, напугав весь дом.
Правда, поступок Нан с Муркой примирял несколько Дуню с
девочкой, но ведь и у черствых и холодных людей должны являться в
душе добрые побуждения.
Прелестное дитя, взятое в дом ее подругой по институту (княгиня Маро воспитывалась в Петербурге, хотя и была уроженкой Кавказа), очаровывало бездетную вдовствующую княгиню… Не раз она упрашивала Марию Павловну Маковецкую уступить ей Наташу, привязавшись к
девочке со всем материнским пылом своей горячей
души.
Протянулась мучительная пауза. Все шесть
девочек чувствовали себя как-то не по себе. Особенно тоскливо стало на
душе Дуни. Впечатлительное, чуткое сердечко подростка почуяло инстинктом какую-то глухую драму, перенесенную этой молоденькой аристократкой, жившей среди роскоши и богатства и в то же время чувствовавшей себя такой одинокой и печальной.
Между тем Наташа, все еще не пришедшая в себя, стояла подле тети Лели, крепко вцепившись в руку горбуньи. Последняя, взволнованная не менее
девочки, молчала. Но по частым глубоким взглядам, бросаемым на нее доброй горбуньей, Наташа чувствовала, как благодарна и признательна ей нежная
душа тети Лели за ее наивное, но горячее заступничество.
Одетая в нарядное «домашнее» платьице Наташа казалась старше и красивее. Нелепо выстриженную головку прикрывал бархатный берет. Черные глаза сверкали оживлением. Яркий румянец не сходил с пылающих щек
девочки. Это была прежняя Наташа, живая, беззаботная птичка, почуявшая «волю», довольство и прежнюю богатую, радостную жизнь, по которым бессознательно тосковала ее маленькая
душа. Дуня, едва удерживая слезы, стояла перед нею.
До сих пор она являлась только строптивой и взыскательной наставницей, требовательным, суровым и готовым покарать каждую минуту начальством. Сейчас же она чуть ли не впервые заглянула в детские
души, доверчиво открывшиеся перед нею… За Соней она стала расспрашивать остальных
девочек, чего бы хотели они, к чему стремились, чего ждали от жизни.
Генеральша
души не чает в своей «Наточке». Всем пылом своего стареющего сердца привязалась она к
девочке.
«Она
задушит ее!» — вихрем промелькнуло в голове
девочки, и вне себя Дуня рванулась с постели.
Как ни печальна была доля бедных
девочек проводить лучшее в году летнее время в душных помещениях «углов» и «подвалов» или в убогих квартирках под самой крышей, все же они были «дома» на «воле», а не взаперти, среди четырех стен казенного, мрачного здания. И рвалась из казны «на эту волю» сложная детская
душа. Были между ними и такие счастливицы, которые попадали «на дачу».
Действительно, долго не могли забыть
девочки своего «похода» к гадалке. Даже маленькая Дуня от
души смеялась, вспоминая потешную птичью физиономию Вассы, мастерски размалеванную «гадалкой».
Тетя Леля смолкла… Но глаза ее продолжали говорить… говорить о бесконечной любви ее к детям… Затихли и
девочки… Стояли умиленные, непривычно серьезные, с милыми одухотворенными личиками. А в тайниках
души в эти торжественные минуты каждая из них давала себе мысленно слово быть такой же доброй и милосердной, такой незлобивой и сердечной, как эта милая, кроткая, отдавшая всю свою жизнь для блага других горбунья.